Жорж Санд - Волынщики [современная орфография]
Если бы на нее, бедную, не так нападали, то я, может быть, стал бы ходить к ним реже — так тяжело было для меня сомнение на ее счет. Но тут я положил себе за правило посещать ее каждый Божий день и не обнаруживать в разговорах с ней ни малейшей недоверчивости. Я не мог, впрочем, надивиться, почему ей так трудно было следовать материнскому долгу. Несмотря на тяжкую печаль, лежавшую, по моему убеждению, у нее на сердце, молодость на каждом шагу брала свое — молодость золотая, которая вот так и дышала в ней. На ней не было ни шелку, ни кружева, но зато волосы у нее были по-прежнему гладко причесаны, на белом чулке ни складочки, а маленькие ножки ее так вот, кажется, и готовы были запрыгать, когда она, бывало, увидит местечко, покрытое зеленой муравой, или услышит звуки волынки. Иногда дома, вспомнив какой-нибудь хороший танец, она посадит ребенка на колени к дедушке, да и начнет плясать со мной: поет, хохочет и держится так манерно, как будто бы весь приход на нее по-прежнему смотрит. Глядь, через минуту наш Шарло кричит и просится или спать, или на руки, или хочет есть без голода, или пить без надобности. Она возьмет его, голубушка, со слезами на глазах, и начнет укачивать, или песню петь, или умасливать сластями какими-нибудь.
Видя, как сожалеет она о былом времени, я предлагал ей поручить ребенка моей сестре, а самой сходить потанцевать в Сент-Шартье. Нужно вам сказать, что в то время в старом замке, от которого теперь остались одни только стены, жила старая барышня превеселого нрава и давала праздники на всю окрестность. Горожане и господа благородные, крестьяне и ремесленники — ну, словом, всякий, кто только хотел, мог прийти к ней. В замке были такие огромнейшие покои, что наполнить их нельзя было. Смотришь иногда, в самую зиму едут туда господа и госпожи, верхом на лошадях или на ослах, по сквернейшим дорогам, в шелковых чулках, с серебряными пряжками и тупеями, присыпанными мукой, белой, как снег на деревьях по дороге. Так весело бывало там, что никакая погода не могла удержать людей богатых и бедняков, которых угощали на славу от полудня до шести часов вечера.
Старая барышня, любившая, чтобы у нее на праздниках бывали хорошенькие девушки, заметила Брюлету на танцах у нас в деревне еще в прошлом году и велела позвать ее. По моему совету, она как-то раз и отправилась туда. Я хотел этого для ее пользы, полагая, что она слишком уж уронит себя, если совершенно спасует перед злыми языками. Брюлета по-прежнему была так хороша и так красно говорила, что, по-моему, нельзя было не помириться с ней, увидев, как она прекрасна и как чудесно себя держит.
Когда мы вошли с ней под руку, наши зашептали, зашушукали — но и только. Я протанцевал с ней первый, и так как против такой красоты, как она, никто не мог устоять, то и другие стали приглашать ее. Многим из них, я думаю, хотелось отпустить ей что-нибудь, да никто, однако ж, не посмел.
Все шло тихо и смирно, как вдруг в те покои, где мы плясали, пришли господа. Нужно вам сказать, что крестьяне танцевали отдельно и смешивались с богачами только под конец праздника, когда госпожи, соскучившись наедине без кавалеров, присоединялись к деревенским девушкам, которые своими простыми речами и здоровым видом как-то больше привлекали к себе людей всякого сорта.
Брюлета тотчас же бросилась всем в глаза — и немудрено: она была самая тонкая штука на выставке. Шелковые чулки так окружили ее, что нашему брату, нитяному чулку, и подступиться к ней нельзя было. И тут, вследствие противоречий ума человеческого, те люди, которые целые полгода злословили и чернили ее, в одну минуту стали ее ревновать, то есть, влюбились пуще прежнего, так что ее приглашали просто с остервенением и чуть-чуть не дрались из-за поцелуя, с которого начинается танец.
Барыни и барышни досадовали, а наши деревенские девушки стали упрекать своих прихожан за то, что они не умеют порядочно отплатить за обиду. Но слова их были что об стену горох: взгляд красавицы в тысячу раз сильнее ядовитого языка какого-нибудь урода.
— Ну что, Брюлета, — сказал я, провожая ее домой, — разве худо я сделал, что принудил тебя стряхнуть с себя маленько скуку? Ты сама теперь видишь, что человек никогда не проигрывает, когда играет честно.
— Спасибо, родной, — отвечала она. — Ты мой лучший друг, да кроме тебя у меня, кажется, и не было верного и надежного друга. Я довольна тем, что восторжествовала над врагами, и теперь не стану скучать дома.
— Ух, как прытко! Вчера у нас было только горе на уме, а сегодня одна радость! Так ты хочешь опять сделаться царицей нашей деревни?
— Нет, — отвечала Брюлета, — ты не так понял меня. До тех пор, пока у меня будет Шарло на руках, ноги моей не будет ни на одном празднике. Сказать тебе правду, я и сегодня ни капельки не веселилась, а только делала вид, будто бы мне весело, чтобы доставить тебе удовольствие. Теперь, правда, я довольна тем, что выдержала до конца испытание. Но в продолжение всего праздника я только и думала о бедном малютке. Мне всё казалось, что он плачет и упрямится, хотя я очень хорошо знаю, что у вас с ним обходятся ласково. Но ведь он сам не знает, чего хочет и, чай, соскучился теперь и другим надоел своей скукой.
При этих словах сердце у меня так вот и перевернулось. Видя, как Брюлета смеется и пляшет, я совсем было забыл о ребенке. Любовь к нему, которую она больше уже не скрывала, напомнила мне все, что я считал с ее стороны хитростью и обманом, и после того я, конечно, мог смотреть на нее, как на величайшую обманщицу, которой надоело, наконец, противоречить себе.
— Так ты любишь его, как родная мать? — сказал я, не подумав хорошенько о том, что говорю.
— Как родная мать? — повторила она с удивлением. — Что ж, может быть, иначе и нельзя любить детей, когда подумаешь хорошенько о своих обязанностях к ним. Я никогда не притворялась доброй наседкой, как многие из наших девушек, которые из кожи лезут, чтобы выйти замуж. У меня в голове было, может статься, слишком много ветра, чтобы с молодых лет вступить в семейство. Знаю, есть между нами и такие, которым на шестнадцатом году уже не спится от этой мысли. Мне же вот скоро будет двадцать, а я и не думаю считать себя перезрелой. Если я ошибаюсь, то не моя в том вина: такой Бог меня создал… Сказать правду, маленький ребенок — злой господин, несправедливый, как муж бестолковый, упрямый, как осел голодный. Я люблю разум и справедливость, и хотела бы вечно жить с людьми умными и смирными. Люблю также чистоту и опрятность; ты сам часто смеялся надо мной, говоря, что меня мучит малейшая пылинка на столе, и что при виде мухи в стакане с водой у меня всякая жажда проходит. А у малых детей страсть пачкаться в грязи, как вы ни старайтесь их отучить от этого. Наконец, я люблю подумать, поразмыслить, вспомнить о том, о другом, а ребенок хочет, чтобы только о нем и думали, и начинает скучать, как только перестаешь на него смотреть. Все это, впрочем, ничего, Тьенне, при помощи Божьей. По Его святой воле в нашем разумении просто чудеса творятся, когда это нужно. Вот и я, например, знаю теперь то, чего прежде и не подозревала: как бы гадок и зол ни был ребенок, а укусить или истоптать его может только собака или коза какая-нибудь, а уж никак не женщина, которую малое дитя всегда покорит себе, если только в ней есть хоть капля чувства человеческого.
Разговаривая таким образом, мы вошли в дом, где Шарло играл с детьми моей сестры.
— Ну, слава Богу, что вы пришли! — вскричала сестра. — Нечего сказать, такого дикого ребенка, как ваш, я думаю, не было еще на свете. Он бьет моих ребятишек, кусает их, колотит, так что с ним и сорока возов терпения и сострадания не хватит.
Брюлета, смеясь, подошла к Шарло, который никогда к ней не ласкался, и, посмотрев, как он играет, сказала ему, как будто бы он мог понять ее:
— Я была уверена, что ты не полюбишься добрым людям, приютившим тебя. Видно, только я одна, кошка ты моя дикая, привыкла к твоему кусанию и царапанью.
Шарло в то время было всего восемнадцать месяцев, но он как будто понял слова Брюлеты. Посмотрел на нее с минуту с видом размышления, потом встал, подбежал к ней, припрыгивая, и принялся так целовать ей руки, как будто хотел съесть ее.
— Ого! — сказала сестра. — Видно, и у него бывают добрые минуты.
— Да, голубушка, — отвечала Брюлета, — я и сама не могу опомниться от удивления: ведь это с ним в первый раз случилось.
И поцеловав большущие, круглые глаза ребенка, она заплакала от радости и нежности.
Не знаю почему, но движение это так потрясло меня, как будто тут случилось что-нибудь необыкновенное. Да и в самом деле, если этот ребенок был и не ее, как изменилась она на моих глазах! Брюлета, спесивая девушка, которой шесть месяцев тому назад все было нипочем и пред которой не дальше как утром вся окрестная молодежь, горожане и крестьяне готовы были встать на колени, вдруг так умиляется сердцем, что считает себя вознагражденной за все труды и лишения первой лаской упрямого ребенка, непригожего собой и почти бессмысленного.